Согласившись, очевидно, с капитаном Пашенцевым отложить окончательное решение до завтра, офицеры выходили из комнаты. Володин, уже думая о разведчиках, оглянулся на шум: Табола на ходу набивал не успевшую остыть трубку, в полумраке прихожей трудно было разглядеть его лицо, но лейтенант все же заметил, как губы подполковника вздрагивали в пренебрежительной усмешке. Проводив неприязненным взглядом прославленного, как говорили вокруг, командира артиллерийского полка, Володин долго смотрел в дверной просвет на синее ночное небо; он встрепенулся, когда в плотно прижатой к уху телефонной трубке снова раздался скрипучий голос, но это по линии шла очередная проверка. Володин встал и, колеблясь — сейчас доложить майору о разведчиках или после того, как все будет ясно? — пошел в комнату. Сомнения разом исчезли, как только встретился с вопросительным взглядом командира батальона; краснея и опуская глаза, словно все произошло из-за его оплошности, негромко произнес:
— Надо бы мне самому…
— Обнаружили?
— Да.
Майор Грива не стал расспрашивать, — казалось, известие ничуть не встревожило его; только по тому, как нервно постукивали пальцы по столу, можно было понять, о чем он сейчас думал. Молчал и Володин. На него тишина действовала особенно гнетуще. Все, что пережил он сегодня, представлялось ему мелким и никчемным: и похмельная горечь, и встреча с Людмилой и Шишаковым, и прибытие в Соломки артиллеристов, и даже разговор между подполковником и капитаном Пашенцевым, за которым он только что следил с нарастающим интересом, — все это было ненужным, не тем. По пустякам волновался, а главное прошло мимо. Робко, очень робко просил он майора Гриву отправить его вместе с разведчиками, за «языком». Разве так просят! Но самое обидное, что удручающе действовало на него теперь и чему он едва ли мог найти оправдание, — за весь день ни разу не вспомнил о разведчиках. Больше чем когда-либо он был недоволен собой, и это чувство, с каждой минутой нараставшее, становилось тягостным. Он ходил к связисту и возвращался ни с чем, будто на переднем крае кто-то упорно не хотел ничего рассказывать. Боец сопел и чесался, и Володин не мог равнодушно смотреть на него; неприятен был даже скрип собственных сапог, который он в обычное время не замечал.
Наконец сообщили, что «языка» взять не удалось. Саввушкин погиб, а Царев с минером Павлиновым вернулись на командный пункт. Володин доложил об этом майору.
На площади, куда вышел Володин из штабной избы, уже не было ни машин, ни орудий; ночь окутала мглой Соломки, и в этой ночи — или близкие шорохи, или отдаленное потрескивание — слышались невнятные звуки, невольно настораживавшие внимание и придававшие всему, что виднелось вокруг, таинственность и загадочность. Огромными черными глыбами возвышались впереди, во тьме, кирпичные стены разрушенной школы, площадь казалась вдвое больше и просторнее, чем днем, а низкий, заросший крапивой плетень — настолько далеким, будто находился где-то у самого горизонта. Володин постоял секунду, прислушиваясь, как бы желая понять ночные шорохи, и медленно побрел по дороге. Было прохладно, но он, словно от духоты, расстегнул воротник, снял ремень и повесил его через плечо; он чувствовал почти физическую усталость от тех сегодняшних переживаний, которые поочередно то радовали, то огорчали его; сообщение о гибели Саввушкина было вершиной его дневных волнений, и теперь, будто вдруг потеряв цель и смысл жизни, он шел, бездумно вглядываясь в черные выступавшие из тьмы предметы. Он возвращался в свою избу. По крайней мере, с таким намерением вышел он из штаба, но тропинка, сворачивавшая к стадиону, осталась незамеченной позади, и дорога уводила его вдаль, за деревню, к развилке.
Неожиданно из темноты выросла перед ним фигура солдата.
— Стой, кто идет? — спросила фигура голосом сержанта Шишакова.
Только теперь, услышав явно знакомый голос, Володин спохватился, что пришел на развилку. Ему вдруг стало страшно неловко, что он пришел сюда: и потому, что нарушил данный себе обет, и больше потому, что этот второй приход мог обнажить перед Шишаковым самые сокровенные его, Володина, чувства. Старик по-своему поймет, зачем пришел сюда лейтенант, и ядовито усмехнется в усы. Володин представил, как усмехнется старик (представить было нетрудно: кажется, до мельчайших морщинок знал угрюмое лицо Шишакова) и как это будет выглядеть кощунственно. Чувства, которые Володин питал к Людмиле, были чисты, и он не хотел, чтобы чья-либо усмешка оскверняла их. Сейчас он с особенной остротой ощутил это. Не желая разговаривать с Шишаковым, повернулся и пошел прочь.
Но старому сержанту, очевидно, показалось подозрительным поведение человека, который не отозвался на оклик и, более того, молча поспешил назад. Сержант решил проявить бдительность и снова, теперь громче и строже, закричал:
— Стой!
Щелкнул затвором.
— Стой, стрелять буду!
Выстрелил сначала вверх; потом полоснул понизу, по-над дорогой; потом скомандовал подбежавшим на выстрелы перепуганным регулировщицам: «В ружье!» — и сам первым кинулся догонять «подозрительного человека». Но пробежал метров двадцать и остановился — вокруг все застлано густой тьмой, и на дороге никого не видно. Прислушался: и топота шагов не слыхать. Старик даже усомнился: может, все это только померещилось? Вернулся, но все же для предосторожности закрыл шлагбаум. Вскоре он уже опять дремал, прислонившись к столбу, а солдаты из роты Пашенцева, всполошенные стрельбой, прочесывали стадион, и от штаба мчались к развилке мотоциклисты, посланные майором Гривой. Майор как раз спускался в блиндаж (он мог спокойно чувствовать себя только под пятью накатами!), когда вспыхнула стрельба.
В смешном, неловком и даже неожиданно трагическом положении оказался Володин. Когда грянул первый выстрел, он ускорил шаг и почти побежал, движимый все еще тем же желанием — поскорее уйти с развилки; когда прогремел второй и он отчетливо услышал, как цокнула пуля о дорожную гальку, пригнулся и побежал еще быстрее. Теперь уже страх быть убитым подгонял его. Остановиться и объявить, что, мол, это я, лейтенант Володин! — было теперь позорно и совершенно невозможно. И не только потому, что придется объясняться со старым ворчуном и потом этот ворчун ославит Володина на все Соломки, — вместе с Шишаковым бросились в погоню и девушки-регулировщицы, и конечно же с ними и Людмила, и предстать перед ней в таком виде — навек опозориться! Володин бежал, как затравленный заяц, торопясь уйти от выстрелов, от шума; когда из-за поворота выскочили мотоциклисты — кубарем скатился в придорожную сточную канаву, чтобы не попасть в полосу света от фар. Он хотел одного: незамеченным добраться к себе, и тогда никто не узнает о его ночной истории, и сам он навсегда забудет о ней. Он выбрался на тропинку, на ту самую, по которой вечером шел на развилку довольный, счастливый от полноты радостных надежд.
— Стой, кто идет?
Как и в прошлый раз, из темноты выдвинулась фигура солдата, только говорила эта фигура сейчас голосом старшего сержанта Загрудного.
— Это я, Володин.
— Товарищ лейтенант? Стреляли тут где-то, в этой стороне. Узнать пошли…
— Дальше стреляли, у развилки.
Едва Володин переступил порог своей избы, торопливо разделся и лег, желая поскорее забыться сном. Как ни сумбурны были его мысли, он понимал ничтожность всех своих переживаний и опять, как и в штабе, когда узнал о гибели Саввушкина, с досадой подумал, что жизнь проходит мимо главного, стороной, и что это, пожалуй, самое позорное, что может быть на свете. Как-то фельдшер Худяков сказал Володину: «Липовый ты пока фронтовик, настоящего пороху еще не нюхал». Тогда Володин обиделся на эти слова: как же так, почти полгода на фронте и вторую звездочку на погон получил здесь, и все еще «липовый»? Но, в сущности, фельдшер был прав. Володин пришел в батальон как раз накануне вывода его из боя. Несколько дней отступательных боев, потом бездействие на рубеже белгородских высот, потом отвод во второй эшелон, в Соломки. Вот, собственно, и все, чем мог похвастаться Володин. Не было главного у него. «Липовый» пока еще фронтовик.