— Не видно.

— Ушел так ушел, черт с ним! — раздраженно добавил Худяков, прислушиваясь, как серия разрывов прокатилась по селу. — Несите следующего, кто там очередной?

Хотя его тошнило и голова, казалось, была налита свинцом, хотя лейтенант Володин чувствовал страшную слабость, подкашивались ноги и руки, как чужие, непослушно и вяло хватались за тонкие стволы берез; хотя он в первую минуту, когда поднялся с носилок, едва не упал от головокружения, — он шел сейчас к селу, к позициям, к своему взводу, где еще гремел бой, шел, чтобы выполнить солдатский долг.

Он вышел к дороге неподалеку от развилки и сразу же наткнулся на огромную воронку, на дне которой уже проступила вода; за воронкой, почти у самой обочины шоссе, лежали трое убитых — капитан и двое солдат. Убиты они были, очевидно, давно, может быть даже еще вчера вечером во время первого воздушного налета на Соломки, потому что успели уже остыть и посинеть. Володин остановился и оглядел трупы. Много искалеченных и изуродованных тел видел он сегодня, и все же захолодело в груди, когда склонился над синим, слегка уже вздувшимся лицом капитана — по лицу бегали муравьи и растаскивали запекшуюся кровь; Володин отвернулся и на ощупь вынул из кармана убитого документы, развернул удостоверение личности и прочел: «Капитан Горошников». Фамилия совсем незнакомая, он не знал, что это был тот самый новый командир батальона, которого так ждал и не дождался майор Грива, не знал, что уже и самого майора нет в живых, а командование батальоном принял на себя капитан Пашенцев, как старший по званию; и партийный билет Горошникова, и удостоверение личности, и обе красноармейские книжки, взятые у солдат, Володин положил к себе в нагрудный карман и вышел на шоссе. Он был уже на развилке, когда над Соломками появились «юнкерсы». Головной бомбардировщик пошел в пике, и Володин так же, как фельдшер Худяков у палаток санитарной роты, как подполковник Табола у развалин двухэтажной кирпичной школы, несколько мгновений напряженно следил за стремительным падением вражеского самолета. Взрывы взметнулись около стадиона. Второй «юнкерс» явно целил ближе, на площадь; третий заходил еще ближе к развилке, а четвертый и пятый, наверное, уже начнут сбрасывать бомбы на развилку, обрушатся на стоящую здесь батарею противотанковых пушек. Володин свернул с дороги и спрыгнул в щель, выкопанную еще девушками-регулировщицами; едва успел осмотреться, как над головой послышался пронзительный, нарастающий свист бомб, и сейчас же, как по клавишам, — трах-трах-трах! — прогремели вдоль обочины разрывы. «Юнкерс» промахнулся, не попал в батарею, но зато Володин оказался в самом центре разрывов. И хотя укрытие было надежное, и он знал, что никакой осколок не заденет его, а вероятность прямого попадания так мала, и к тому же сам он за все время, пока на фронте, еще ни разу не видел, чтобы огромная бомба угодила в маленькую щель, — хотя бояться ему было нечего, все же он пережил несколько страшных минут. Он снова подумал, что может погибнуть вот так, совершенно бесславной, глупой смертью, не совершив ничего, но теперь его больше пугала не сама смерть, а то, что произойдет после того, как его убьет, — будет валяться на краю воронки, синий, вспухший, и по лицу будут ползать муравьи, растаскивать запекшуюся кровь… Но когда опасность миновала и он понял, что «юнкерсы» уже больше не прилетят сюда, на развилку, и можно спокойно подняться и идти к своей роте, к пулеметам, и когда затем он поднялся и во весь рост пошел по шоссе, опять уже думал о бое; сознание долга всегда сильнее страха; теперь ему снова хотелось, чтобы все утреннее сражение повторилось сначала, и тогда он, лейтенант Володин, уже не совершит ни одной ошибки, не слепо, не через голову будет швырять гранаты в наползающие танки, а кидать прицельно, точно, с расчетом.

Но хотел он или не хотел этого, события развивались помимо его воли и желания: снова загрохотала артиллерийская канонада, едва лишь «юнкерсы», отбомбившись, улетели к своим аэродромам, снова за лесом вражеские танки выстроились в ромбовую колонну и двинулись к гречишному полю, а на белгородских высотах, на самой господствующей высоте, вблизи хутора Раково, в сухом окопе с бревенчатыми стенами фельдмаршал фон Манштейн повернул стереотрубу в сторону Соломок…

За пылью, поднятой артиллерийскими снарядами, были едва видны крайние соломкинские избы; разрывы метались по полю, вспыхивали справа и слева вдоль шоссе, и между разрывами, лавируя, пробивались два «виллиса». Володин заметил легковые автомашины, когда они минули последние избы, и стал следить за ними; он следил с двойным любопытством: во-первых, в Соломки приезжал кто-то из старшего начальства, и кто именно; во-вторых — прорвутся ли «виллисы» сквозь артиллерийский огонь? Это второе, может быть, потому, что было связано с риском, сильнее беспокоило и волновало лейтенанта; он даже остановился от напряжения, словно боялся упустить миг, когда снаряд попадет в машину; несколько раз казалось, что оба «виллиса» взлетали вверх, но это разрывы ложились впереди машин и заслоняли их пылью.

Наконец «виллисы» вышли из-под обстрела и неожиданно оказались так близко от Володина, что он отчетливо увидел даже лица сидевших за ветровым стеклом; он сразу узнал генерал-лейтенанта, члена Военного совета Воронежского фронта, который вчера вместе с командующим осматривал оборонительные сооружения в Соломках, который спрыгнул в траншею к бойцам, разговаривал с ними, слушал, смеялся; Володин вспомнил весь вчерашний солнечный день и так ясно представил себе ту картину у траншеи: и стоявшего перед генералом Бубенцова со сдвинутой на затылок каской и влажными от смеха глазами, и беззвучно смеявшегося Царева, медвежьи плечи которого тряслись как в лихорадке, и старшего сержанта Загрудного, заклеивавшего языком цигарку и так и застывшего в изумлении, и бойца Чебурашкина, самого молодого во взводе, пробивавшегося из задних рядов поближе к генералу, и самого генерала с коричневым от солнца лицом и выгоревшими, словно покрытыми дорожной пылью бровями… Это было вчера, но казалось, прошло много-много времени, может быть год, может быть два, — убит Бубенцов, убит Царев, старший сержант Загрудный тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь; и все вокруг изменилось со вчерашнего дня, и он, Володин, грязный, с оторванной портупеей и расстегнутым воротом, в гимнастерке, выпачканной в саже и копоти, стоит на дороге, когда взвод его, его рота отбивают вторую атаку. Он спохватился, хотел было отойти на обочину, но было уже поздно, передний «виллис», скрипнув тормозами, остановился прямо напротив него.

— Ранены? — спросил генерал, не дожидаясь, пока Володин, как положено по уставу, отрапортует, кто он, почему стоит на шоссе, что делал и что собирается делать.

— Нет, товарищ генерал, — смущенно ответил Володин, заметив, как генерал пристально разглядывает его лицо и одежду. «Сейчас влетит!»

Но член Военного совета фронта неожиданно повернулся к сидевшему позади полковнику и сказал:

— Это же тот самый лейтенант…

— От пулеметных гнезд?

— Ну…

Упоминание о пулеметных гнездах еще больше смутило Володина, потому что он тогда, собственно, хотя и дошел до гнезд, но не выполнил приказа командира роты и к тому же так нелепо попал под вражеский танк! Ему показалось, что полковник неприязненно усмехнулся, произнеся эти слова: «От пулеметных…» — и усмехнулся потому, что все знал.

Володин был прав: и генерал, и сидевший позади него полковник действительно знали многие подробности соломкинского боя, они только что встречались и разговаривали с подполковником Табола и капитаном Пашенцевым; знали и о Володине, как он был послан к пулеметным гнездам, как попал под танк и как солдат Чебурашкин, рискуя жизнью, спас его, своего командира, но во всей этой истории, пересказанной Пашенцевым, Володин выглядел героем. Капитан был уверен, что это Володин тогда перевел пулеметы на запасные позиции и организовал оборону, — так и поведал генералу. В блокноте генерала рядом с фамилией капитана Пашенцева, рядом с описанием контратаки, которую предпринял капитан и которую хорошо видели с командного пункта дивизии, была записана и фамилия лейтенанта Володина.